ГлавнаяАрхив«Махонька» — жизнь русской сказительницы Марьи Кривополеновой

Есть дом на окраине Пинеги, небольшого городка на севере Архангельской области. Семьдесят пять лет назад здесь произошла встреча Ольги Эрастовны Озаровской, которую пи нежа не звали «Московкой», с крошечной старушкой-нищенкой, знаменитой певуньей по кличке «Махонька». Ольга Озаровская, дочь армейского офицера, выпускница Высших женских курсов в Петербурге, работавшая лаборантом у знаменитого Д. И. Менделеева в Главной палате мер и весов, стала впоследствии известной эстрадной артисткой в Москве и еще собирателем устного народного творчества.

Особенно ее манил Север этот сказочный край Руси, где крестьянин никогда не знал крепостного права и жил свободно, хранил и любил слово, украшал им свою жизнь, как скатным жемчугом. Поселилась Озаровская в доме Прасковьи Андреевны Олькиной. И вот здесь однажды ранним утром, когда сон так чуток, послышалось Ольге Эрастовне, будно поет что-то старческий голос. Сон? Да нет,— в горнице на лавке и в самом деле сидела маленькая старушка и с увлечением пела о «Кастрюке, сыне Демрюкове» и пение свое то и дело прерывала горячими пояснениями и счастливым смехом артиста, влюбленного в свое творчество. На лице ее резко выделялись глаза грустные и мудрые, не замутненные старостью. Руки, спокойно сложенные на груди, иссохшие от работы, напоминали пергамент. Она повстречалась Прасковье Андреевне, когда шла с батожком по деревне, поглядывая на окошки: может, кто подаст сиротине? А вот тебе копеечка,— протянула монетку Прасковья Андреевна. Старуха покачала головой. Копеечку заробить нать. А кусочки ты так дай, коли лишние не жалко. На кой тебе кусочки-то? Черные и сухие хлебцы сама ем, а тепленькие внукам отсылаю. Их у меня трое, а мамка ихняя, вишь, больная. Из кулька в рогожку перебиваемся. А живешь-то где?

В Кусогоре, бажоная, в Кусогоре. Цельную ноченьку на пароходе пёхала. Капитан, дай Бог здоровья, Александр Андреич, даром довез. Да нешто ближе не могла собрать?! схватилась за бока Прасковья Андреевна,— это ж от Пинеги более ста верст!
— Да как те сказать, бажоная... Чужому человеку оно, конечно, можно. А мне, как я родилась тамочки, вовек заказано. Своя гордость есть! — И тут же прибавила: — Я ведь сказывать горазда. Знаешь старины-то, нет? За то и деньги беру. Брякну ни к селу, ни к городу, ни с края, ни у березы.— И мелко затряслась от смеха, обнажая запавший рот с двумя зубами посередине.— На воз не покладешь — во сколько знаю! Три ноченьки могу сказывать...
— А не помнишь ли каких побывальщин?
— И побывальщины знаю, бажоная, и причеты, и загадки, и заговоры...
— Ну, бабка! — обрадовалась Прасковья Андреевна.— Пошли быстрей ко мне в дом, а то шаньги сгорят и самовар выкипит...
Строгим речитативом выпевала старуха про грозного царя Ивана Васильевича, и про Чудище поганое, нечестивое, и про славного богатыря Илью Муровича, и про Калику перехожую...

Озаровская надивиться но могла: грамотная старуха, диво лесное, - откуда такое чутье, память, первородный вкус к слову? —

Как звать-то тебя, бабушка?
— Как звать? Разорвать! Отечеств лопнуть, фамилия — ногой притопну! - Старушка задорно улыбнулась, а потом всё же добавила: — Марья Дмитриевна я.
— Ты грамотная?
— А то как же! Академию проходскотско-приходско-зуботычно-потасовную.

На время бабушка поселилась у Прасковьи Андреевны. И закипела в доме работа. Махонька пела, а Озаровская записывала её на фонограф. Этой "машины с трубой" старушка совсем не испугалась. С интересом слушала потом запись собственного голоса, с таким видом, будто дело это для нее привычное и знакомое Простосердечная и бесхитростная, она не умела скрывать своих чувств. Ольга Эрастовна приметила, что бабушка ревниво относилась к чужой славе. Когда сказывают другие исполнители, она поджимает губы и сидит натянутая, равнодушная. Но приходит ее черед, и лицо разглаживается светится наивной радостью. И кажется действительность для нее как бы не cyществует — сидит она, вся в былины ушла, от них молодеет. К примеру, богатырь Илья, забытый товарищами на поле брани, ей несравненно ближе, чем кум Иван из соседней деревни, изувеченный на войне в 1914 году.
— Бабушка, а поедешь со мной в Москву? На корову заработаешь,— предложила Ольга Эрастовна.— Поеду ,—с ходу согласилась Махонька.— Купить корову хорошо, а Москву увидать — еще лучше.


Газетное сообщение было кратким: «24 сентября в здании Политехнического музея выступила артистка О. Э. Озаровская. Она рассказала о своей поездке на русский Север и представила публике «удивительный феномен» — старушку-сказительницу» Марью Кривополенову, которая с большим успехом исполнила старинные былины «Иван Грозный и его сын» и «Илья Мурович и Калин-царь».
Спустя три дня о диковинной старушке говорила вся Москва. «М. Д. Кривополенова пела старинные былины и скоморошины, заученные ею с голоса от своего столетнего деда, и покорила москвичей»,— отмечалось в газете «Русское слово».
Очевидцы вспоминали, что, когда бабушка впервые вышла на сцену, ее крохотную фигурку в синем сарафане толком никто и не разглядел. Иные подумали — уборщица. В зале долго не смолкали голоса скучающей публики. Тогда «артистка» сердито прикрикнула со сцены — а ну, угомонитесь-ко!
От неожиданности все затихли. Марья Дмитриевна начала сказывать. И каждое слово «лесной старухи», каждая ее интонация попадали точно в цель, отзывались в зале бурей восторга. Она владела магией сказки и заставляла поверить в нее любого слушателя. На вопрос — за кулисами — бойкого репортера, правда ли все то, о чем поется в ее старинах, бабушка, ни секунды не раздумывая, ответила: да, все это чистая правда-истина, а о неправде она не то что петь, но и говорить бы не стала.

Марью Дмитриевну фотографировали, итервьюировали, катали в дорогих автомобилях. (В Архангельске она потом скажет юному Борису Шергину, будущему писателю: «По Москве-то на бесконех ездила.»)
Ее приглашали в самые известные светские салоны. Писатели и артисты чувством целовали ее сморщенную руку, ту самую, что еще недавно тянулась за подаянием. Когда седой благообразный швейцар  помогал бабушке снять ее ватную кацавейку, она конфузилась и отбивалась, как могла: «Што ты, што ты, Господь тобой! Мы ведь, бажоный, нищие...»
А когда узнала, что за хранение одежды принято давать чаевые, сама стала подавать — «прими, Христа ради»,— и по-детски переживала свою радость.
Особое удовольствие доставляли ей прогулки по московским улицам. Все дедовские нескончаемые былины открылись для нее здесь в блеске красок, звуков,живой вещности предметов, которых можно было коснуться рукой... «Ивана грозного своими глазами видела (портрет), и где  Скарлютка (Малюта Скураов) жил — тоже знаю. Это не врака акая, а быль бывала». Она видела гробницу Ивана Грозного в Кремле, нашла могилу одной из его жен — Марьи Темрюковны, о которой сказывала в лихой коморошине. Каменный мост в ее представлении — это Калинов мост, где кроткий царевич Федор, должно, говорил:

А по этому мосту, по Калинову,
А и много было хожено,
А много было и езжено,
А горячей крови много пролито.

Из Москвы Озаровская повезла Махоньку в Петроград. Одно из первых выступлений состоялось в Тенишевском училище. Оно считалось тогда едва ли не самым передовым учебным заведением. Здесь классовые и религиозные различия никого нe смущали. Ученики формы не носили, почти открыто курили и всяческие авторитеты отвергали. Они сами избирали школьное самоуправление и поклонялись спорту, особенно футболу и теннису. Заправлял той вольницей рыжебородый, огненного темперамента «прогрессист» Владимир Засильевич Гиппиус, кузен знаменитой поэтессы-символистки.
Он встретил гостей у подъезда в сопровождении «СВИТЫ».
— Ты, батюшко, больно-то не гони,— по-свойски предупредила его Марья Дмитриевна, когда директор, лихо подхватив ее под руку, зашагал к гардеробу,— Тебя, зидно, мать бегом родила.
— Господа, вы слышали? — радостно возгласил Гиппиус.— Меня, оказывается, маман бегом родила. Какой блистательный фразеологизм, господа! Положительно, народ более точен в своих определениях, чем Толстой, Лесков и Бунин, вместе взятые.  Браво, Марья Дмитриевна!
Между тем гостья, причесываясь да приглаживаясь перед зеркалом, ненароком услыхала, как неподалеку от нее перегова­ривались «оболтусы»-гимназисты.
— Что здесь такое происходит? — спрашивал один.
— Да вот старушку-нищенку какую-то привезли, петь, говорят, будет, прорицать...
— Это что, наподобие Гришки Распутина, что ли? Может, сбежим?
— Сбежать всегда успеем, давай поглядим на «диво»...
Огорчило это исполнительницу. А тут еще зал — она сразу это почувствовала — не желал подчиняться. Как заставить «оглоедов» слушать?
— Пировал-жировал государь,— шепотом подсказала ей Озаровская, и бабушка схватила на лету: ну, конечно, чтобы расшевелить публику, нужно начинать с этой веселой, бесшабашной скоморошины под названием «Кастрюк». Шутовая старина передает раскрашенный народной фантазией эпизод рукопашной  борьбы «нахвальщикака Кастрюка, сына Темрюкова» с подгулявшим московским удальцом Васенькой во время свадьбы царя Ивана Грозного и Марьи Темрюковны в 1561 году.
Тут и настал час торжества архангельской артистки, тут и пленила она зрителей своим талантом, даром перевоплощения,— ни один персонаж у нее не походил на другой...
Зал стоя аплодировал сказительнице. Директор Гиппиус, вскочив на сцену, целовал ей руки.
Спустя три месяца, а декабре 1915 года, Марья Дмитриевна возвращалась домой. К этому времени газетная молва уже докатилась до Архангельска. И городские чины, боясь прослыть провинциалами, торопятся засвидетельствовать свое почтение знаменитой землячке, пригласить в гости.
С ней здоровался за ручку сам губернатор Бибиков. Начали объявляться родственники: какой-то верткий тип стал называть Махоньку тетей... Пришлось отдать ему байковое одеяло.
А в деревне Кусогора — сущий переполох, дым коромыслом. Махонька-сиротина нынче барыней заделалась, богачкой! И за что это Москва такие деньги платит? Две тыщи серебром, а еще подарки, подарки... Кабы за дела государственные, али за воинские доблести, али по хозяйской части — это ладно. А тут за песни и старины?! Да у нас эту музыку, почитай, каждый третий споет, ежли чарку поднести,— да только стесняется народ, такого уж, видать, мы нраву, пинжаки: как, знать, рождены, так, знать, и заморожены...
Не сговариваясь, решили в деревне собрать вечеринку. В Юбру послали за Татьяной Кобелевой, в Чаколу — за Нюркой Ошурковой, в Городок — за Варварой Чащиной, лучшей подругой и ровесницей Марьи Дмитриевны.
— Ну, госпожа-бабка, как жисть-то в городах? — подал нетерпеливый голос рыжеусый Антип.
— Жисть — только держись! — в тон ему звонко и озорно отвечала старуха.— Там даже балакают не по-нашему. У нас говоря скорая, круто замешанная, а у их с ленцой и потягушками. Вроде как не выспались люди, али не опохмелились... Мы, пинжаки, больше на «о» упираем, вроде как на обруче катаемся, а Москва дак все «а» да «а». За стол сядешь, ложек кругом разложено у-у-у! Вилок, ножей, салфеток — страсть и ужасть! Не знаешь, за что браться... Олюшка тут говорит: ты, бабушка, гляди, как я кушать буду, какими ложками, и за мной повторяй. О Господи! Не столько наелася, сколько намучилася...
А как с ресторану выходить стали, Эрастовна меня толкает: поди, говорит, швейцару на чай подай. «Да где, девка, швейцар-то? — спрашиваю. — Это же чистой воды енерал!» А Эрастовна подталкивает: иди-иди, не боись... Ну, я и подошла, говорю: «Прими, ваше превосходительство, за полное мое уважение к твоей персоне»,— две полтины ему в ладошку кладу. А он аж усишшами засучил и глаза вылупил. «Может, мало?» — думаю и снова в карман лезу. Он хвать меня за рукав: «Да вы что, госпожа-барыня! Да меня вытурят отседова, ежли я такую мзду брать буду. Пятачок там али гривенник — это не откажусь». Дала я гривенник, он мне дверь парадную открыл и в пояс поклонился: «Приходи,— говорит, ишшо, милая старушка!..» О как!
— А Гришку Распутина видала? — спросил зять.
— Видать — не видала, врать не стану,— поскромничала Махонька.— А уж он-то меня видал.
— Это как же так?! — За столом все переглянулись и заперемигивались, мол, завирает бабка.
— А так! В Питере дело было, у графьев в гостиной. Я «Небылицу» там пела и «Кастрюка-Демрюка», Много там народу по диванам сидело, я и не углядела — который из них Распутин-то.
 Сказывают, видный из себя мужик, казистый. А вот не видала, не видала... Эх, да что там Распутин! Мне сам великий князь — царев братан — ручку целовал. Вот те крест, святая икона! — Махонька легче перышка снялась с лавки и подкатила к подружке, Варваре Чащиной, изображая, как великий князь склонялся над ней, Махонькой...

Приятны бабушке внимание да удивление соседей, а еще приятнее старины петь и сказки сказывать. Но уже вкусила она сладость выступлений в больших светлых залах перед сотнями людей. Снова и снова вспоминала, как в столицах чуть не на руках ее носили... И написала Озаровской,— мол, с удовольствием бы еще приехала.
Вскоре Ольга Эрастовна прислала Махоньке приглашение пожить у нее в Москве. В этот приезд Марья Дмитриевна много позировала художникам и скульпторам. Особенно удался ее гравированный на дереве портрет в наряде архангельскойкрестьянки (он сейчас хранится в фондах Третьяковской галереи). График Павел Павлинов сумел передать ее вековую мудрость и веселый задор, а вместе с тем и печаль, и душевную широту. Худенькие ее плечи венчала на полотне поистине микеланджеловская голова.
Бабушка побывала и в Поволжье, и на Украине, и на Кавказе, выступала в Саратове, Харькове, Новочеркасске, Таганроге, Екатеринодаре. К удивлению и восторгу слушателей, она еще и читала... лекции о своих былинах. Как-никак, наслушалась, что говорилось о них в столицах, навострилась.
Но всякий праздник кончается. Пришлось и Махоньке возвращаться домой, в семью зятя. «Бабкины гонорары» пробудили в нем хищный интерес,— кому она свои капиталы отпишет? Попрекал, мол, слишком доверчива. Кто ни попросит — никому отказа нет:

«Бери, бери, бажоной! У меня деньги шалые...» Привезенные из поездок вещи постепенно перекочевывали в чужие сундуки.

Какая там бережливость, расчетливость... Она узнала другую радость — давать и дарить!..
Но вот скоро повытряхивали из нее все «гонорары» — и вещи, и деньги, и — ступай, бабка, на все четыре стороны! И вновь — после громких всероссийских триумфов — пришлось ей брать суму да посох и идти по миру... Ночевать, где застанут сумерки, есть, что Бог да сердо­больные люди пошлют... Маленький костерок на опушке леса, горсть сухарей да кружка кипятка, охапка соломы под бок — вот и весь ее «и стол, и дом».
Потянулись намереные версты дорог, и несмолкаемые шелестящие дожди, и нехоженные грязи, и бедовые беды... В пути и волчьего воя наслушаешься, и от иных «двуногих» лиха натерпишься. Случалось, насмехались над ней: «Ну что, барыня-мадамка, вспомнила, как черные кусочки достаются?! Это тебе не языком кружева плести!»
...Тяжелые свинцовые тучи закрывают горизонт, сыплют холодным осенним дождем. Последняя верста кажется несравненно длиннее, чем остальные десять. А в спине и плечах ломотная боль... Но вот и деревня, первая, на отшибе, изба- крошечный островок посреди pacпутицы и ненастья. Из простуженного горла прорывается слабенький голосок:
 — Пустите, Христа ради! Дверь в избе распахивается: "Входи добрый человек, нам тепла не жалко." 
Залезет Марья Дмитриевна на печку, погреет старые кости и уже готова опять свои любимые сказки-побаски сказывать И сбегается народ, а особая радости ребятишкам...
Летом 1923 года Марью Дмитриевну навестил американский журналист Альберт-Рис Вильяме — по просьбе Озаровской.

Беглые заметки американца — Последнее письменное свидетельство о жизни М. Д. Кривополеновой.
«И вот из маленькой дверцы маленькой бревенчатой хижинки вышла маленькая старушка — больше восьмидесяти лет, на­ верное, и невесомая на вид. Точно из волшебной сказки. Она была в искреннем отчаянии, что ей нечем угостить меня: в доме даже хлеба не было.
— Ты меня песней угости, бабушка, я только за тем и приезжал,— сказал я.
— Вот и хорошо, батюшко. Петь я тебе хоть до вечера буду. И тут же начала былину об Илье Муромце — богатыре при Владимире Красном Солнышке. И казалось, она уже не в этой бревенчатой хижине, а в далеком Киеве-граде... и слышала звон колокольный, и... мчалась с Ильей по полю бранному. И была вся захвачена своим искусством — истинная артистка с превосходно поставленным дыханием».
О последних часах жизни Марьи Дмитриевны Кривополеновой сообщил Озаровской один из местных жителей: «Мы сидели в доме, как вдруг услышали стук. Это Марьюшка просилась на ночевку. Почти совсем слепая и глухая, она занемогла и легла на печь в сильном жару. В бреду она затянула любимую былину и, пробудившись от собственного пения, очнулась. Увидев, что сидят все любители ее старин, она уже сознательно стала петь и все пела, пела... вплоть до агонии, когда за ней приехали сродники».
Редкому артисту суждена такая кончина!

Олег ЛАРИН

Эта запись защищена паролем. Введите пароль, чтобы посмотреть комментарии.